Учитель физики из дома напротив, к которому Евгений Андреевич заглянул под нехитрым предлогом знакомства с городской интеллигенцией, охотно пересказал все виденное им в день исчезновения младшего Малинникова: как вошел в дом и более уже не выходил молодой человек, как ждали его дамы, какая суматоха поднялась чуть позже... От скучающего взора педагога и мышь не ускользнула бы, так подробно перечислил он всех проходивших в то время по улице, и даже урядника с двумя полицейскими вспомнил по имени-отчеству. Самого исчезнувшего он также знал неплохо: несколько лет давал ему частные уроки. По словам учителя, отроком Александр был послушным, к шалостям не склонным, хоть и несколько непоседливым, учился прилежно, знания имел твердые, разве что планиметрия (Алексин преподавал также и некоторые разделы математики) давалась ему с трудом. Несколько раз педагог, хоть плата за уроки была для него вовсе нелишней, пробовал переговорить с Вандой Яновной о том, что неправильно и нездорово держать мальчика вне общения со сверстниками и обычных детских забав, а экзамен в гимназию в нужный класс он выдержит с легкостью, но та лишь испуганно прижимала сына к себе и качала головой. Что поделаешь: экзальтированная особа, материнский психоз...
Сестру же Алексину и вовсе никогда не приходилось видеть до тех самых пор, пока она не начала выходить. Он был немало поражен, когда однажды девица Александра сама поздоровалась с ним на улице и поблагодарила за уроки, которые, как выяснилось, слушала из соседней комнаты и, благодаря изрядной памяти, многое усвоила.
От всех прочих, расспрашиваемых Евгением Андреевичем, толку было и того меньше: обычные городские сплетни. На все лады костерили пьяницу Семена Алексеевича, а то подозрительное обстоятельство, что сын Малинникова исчез почти сразу же после устранения основного претендента на наследство, принимали за знак судьбы, не пожелавшей окончательно обидеть вдовицу с дочерью.
Вскоре Воздвиженский уже утомился бессмысленными разговорами и вечерами сидел дома, обмазав сожженный на солнце нос сметаной, ел тетушкину ледяную окрошку и ждал возвращения начальника полиции.
Тот объявился на восьмые сутки пополудни и сам заглянул во флигель дома отца Анатолия, где остановился начинающий адвокат. В тот день Верный накрыло редким по летней поре ливнем, хлынувшим после короткой, но яростной бури. Светлый мундир Петра Григорьевича промок насквозь, а покрывавшая его пыль расплылась грязными разводами, но сам начальник полиции вид имел чрезвычайно довольный, словно не вынырнул только что из лютой грозы, а нежился на теплом пляже.
- Ну же! - немедленно приступил к нему Евгений Андреевич, едва дав гостю стянуть с себя сырой китель и подхватить чашку горячего чаю. - Как съездили? Что узнали?
Остомыслов шумно отхлебнул, вытащил свою неизменную сигару, но, как видно, найдя ее слишком отсыревшей, удовлетворился папиросой из лежавшего на столе портсигара хозяина.
- Успешно. Все мои подозрения абсолютно подтвердились, и теперь я готов изложить вам разгадку этой тайны... при условии, конечно, что все сказанное останется между нами.
- Разумеется, разумеется! Вы уж простите мое нетерпение, но эта задачка мне который день покоя не дает!
- Ну так все очень просто, господин адвокат. Юноша Малинников исчез из дома... - Петр Григорьевич хитро прищурился и сделал многозначительную паузу, - потому что его там и не было!
- Как?! - обмяк в кресле потрясенный Воздвиженский. - Но ведь столько свидетелей...
- История эта, Евгений Андреевич, - строго сказал начальник полиции, - долгая и запутанная, и чтобы раскрыть ее перед вами во всей полноте, мне придется вернуться почти на два десятилетия назад. Итак, случилось это в конце января...
Гость говорил сухо и сжато, но молодой адвокат слушал как завороженный, и живое воображение рисовало ему картину во всей полноте...
...В ту морозную ночь Ванда Яновна проснулась не от детского плача, а напротив - от тишины, необычной и пугающей тем более, что с момента рождения близнецов молодой матери редко выпадала возможность насладиться ею. Явившаяся на свет первой, девочка была довольно спокойной и подавала голос только когда была голодна или мочила пеленки, зато сын, рожденный двадцатью минутами позже, хныкал почти непрерывно, постоянно будя мать, которая, измучавшись за месяц с лишком такой жизнью, постоянно бродила полусонная. Но сейчас в комнате царило молчание. Ванда поднялась с кровати. Сколько же она спала? Три часа? Четыре? Нашарив в тусклом свете лампадки спички, она зажгла свечу и склонилась над детской кроваткой. Маленькая Александра безмятежно дремала, смешно шевеля пухлыми губенками, но ее брат... Ванда стремительно выхватила из колыбели и прижала к груди крошечное, еще теплое тельце, размотала пеленку, нажимала сыну на грудь, растирала ручки и ножки, звала по имени, но тщетно: посиневшее личико, сведенное в страдальческую гримасу, так и не расправилось, младенческое сердечко не забилось.
От шума проснулась Сашенька, зашлась требовательным плачем, и несчастной матери пришлось оставить свои бесплодные усилия, чтобы поднести к груди другого своего, живого и нуждающегося в пище ребенка. Накормив и уложив дочку, Ванда вышла из комнаты, осторожно притворила за собой дверь, добрела до комнаты мужа и только там, внезапно лишившись последних сил, упала на колени перед его кроватью и неутешно разрыдалась.
Дмитрий Алексеевич, уже некоторое время не спавший, понял все мгновенно.
- Сашу, сыночка, Бог прибрал, - вымолвил он и, не имея сил обнять жену, постарался хоть голосом высказать ей все свое сочувствие и ласку: - Горе, родная, горе...